Милым женщинам, с любовью...
5
В ту пору, когда в Советском Союзе якобы не было секса, тоже, как ни странно, писали о любви и ее интимной производной. Об этом, правда, подолгу, как нынче, не разглагольствовали, предпочитая любить, а не трепаться о любви, и, к слову пришлось, тогдашнее выражение «заниматься любовью» звучит теперь куда возвышеннее и даже целомудреннее нынешнего, просим пардону, «трахаться», низводящее интимное до уровня пресловутого удовлетворения жажды. Да-да, то, о чем мечтали классики большевизма, осуществилось в России как раз сейчас, в эпоху реальной «демшизы́».
Секса, вы говорите, не было? А откуда тогда брались и для кого перепечатывались на пишмашинках пресловутые половые учебники вроде «Техники современного секса» (без иллюстраций, к сожалению), каковой нам довелось подпольно прочесть в годы сексуально озабоченной юности? И это в глухой провинции! Правда, в годы озабоченной зрелости приходится признать, что чтение помогло мало. Теория в этом деле почти не стыкуется с практикой, зато благодаря практическим навыкам пришли и секс, и техника, и, что особенно ценно, своевременность.
У Владимира Маяковского (вернемся к нашим поэтам), сочинившего про это целую поэму, ничего подходящего не обнаружилось (или мы плохо искали). «Про это» нынче вообще читать невозможно — настолько выигрышная, казалось бы, тема тонет в многословии и бессистемной метафоризации поэтического пространства. Пресловутый социалистический идеализм довершает дело. Предсмертное же стихотворение Владимира Владимировича про то, что любовная лодка разбилась о быт и что инцидент исперчен, вообще находится за гранью поэзии.
Маяковский оттого, как нам представляется, и ушел из жизни, что его звонкая поэтическая сила как-то рассосалась, рассеялась в пространстве и особенно во времени. Выяснилось, что не стоило наступать ногой на горло собственной песне ради атакующего класса. Вылизывать чахоткины плевки есть кому и кроме поэтов. Но поскольку мы обожаем Маяковского, то одну вполне гениальную и условно подходящую к нашему изложению цитату из его «Облака в штанах» все же приведем.
Мама! Ваш сын прекрасно болен!
Мама! У него пожар сердца. ...
Каждое слово, даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
Прочие поэты, как и во времена оны, писали об интимном в полном соответствии со своим темпераментом и степенью откровенности. Дмитрий Кедрин в многозначительном стихотворении под более чем оригинальным заглавием «Любовь» выразил свое недоумение:
Щекотка губ и холодок зубов,
Огонь, блуждающий в потемках тела,
Пот меж грудей... И это есть — любовь?
И это всё, чего ты так хотела?
Да! Страсть такая, что в глазах темно!
Но ночь минует, легкая, как птица...
А я-то думал, что любовь — вино,
Которым можно навсегда упиться!
Вот уж поистине, как говаривал Антон Павлович, когда подают пиво, не следует искать в нем кофе. Лирический индивидуум страшно разочарован ночью, проведенной с женщиной. Он получил не совсем то, что ему хотелось — щекотку, холодок, внутренний огонь и пот меж грудей (и ведь избрал нарочито пренебрежительные слова!), — и это дало повод поэту вознестись в эмпиреи, спикировать в глубины философии, рухнуть в меланхолические размышления. А я-то думал... в недоумении говорит автор стишка там, где думать особенно и не полагается. Значит, не то думал или не о том, значит, это не любовь, делаем мы вывод, раз не произошло того, о чем мечталось автору сих строк. Петрарка, скажем, упился вином любви раз и навсегда, причем объектом его воздыханий была женщина, даже не подозревавшая о его существовании. Неужели в самом деле — любовь утоленная умирает, неутоленная — живет вечно, как это заявлено в дивном рассказе Джека Лондона «Когда боги смеются»?
Евгений же Евтушенко не упустил случая плюнуть на подол женщины, с которой провел ночь — то ли он сам, то ли его лирический персонаж.
Ты спрашивала шепотом:
«А что потом? А что потом?».
Постель была расстелена,
и ты была растеряна...
Но вот идешь по городу,
несешь красиво голову,
надменность рыжей челочки,
и каблучки-иголочки.
В твоих глазах — насмешливость,
и в них приказ — не смешивать
тебя с той самой, бывшею,
любимой и любившею.
Но это — дело зряшное.
Ты для меня — вчерашняя,
с беспомощно забывшейся
той челочкою сбившейся.
И как себя поставишь ты,
и как считать заставишь ты,
что там другая женщина
со мной лежала шепчуще
и спрашивала шепотом:
«А что потом? А что потом?».
Дамы бывают разные, и это не приходит автору в голову, ему проще иметь дело с теми, кто робок, неуверен в себе, растерян и кто не может или не хочет себя поставить. Но есть и такие женщины, которые из тысячной своей ночи с мужчиной выходят свежими и целомудренными и которых необходимо добиваться каждый день, каждый час, каждую минуту. Говорят, есть такие цветы (их немного), раскрывающиеся только по ночам, только ночью дарящие миру свою красоту, и стоит сорвать такой цветок, как он попросту исчезнет. А поэту хочется именно сорвать, да и, похоже, растоптать.
Николай Глазков в силу своей маргинальности не мог не созорничать, продолжая линию, намеченную Козьмой Прутковым, и выводя ее через есенинское пьяно-кустовое прямиком на современность:
И неприятности любви
В лесу забавны и милы:
Ее кусали муравьи,
Меня кусали комары.
Была, знаете ли, охота испытывать это садо-мазохисткое и не ровен час малярийное покусывание да еще и в отсутствие каких-либо гигиенических удобств.
Василий Федоров выразил весь свой восторг, все свое мужское преклонение и оцепенение перед подлинным чудом природы — вторичными женскими половыми признаками:
Я не знаю сам,
Что делаю...
Красота твоя, —
Спроси ее.
Ослепили
Груди белые,
До безумия красивые.
Ослепили
Белой жаждою.
Друг от друга
С необидою
Отвернулись,
Будто каждая
Красоте другой
Завидует.
Я не знаю сам,
Что делаю...
И, быть может,
Не по праву я
То целую эту, левую.
То целую эту, правую...
Тем самым Василий Дмитриевич вступил в решительную полемику с Александром Сергеевичем, который, как нынче выражаются, прикалывался по ножкам, ножкам, где вы ныне, отдавая им предпочтение перед устами младых Армид и их же исполненными томленья персями.
Но совершенно новым словом в разбираемом нами вопросе обозначил свое присутствие в поэзии Венедикт Ерофеев в «Москва-Петушки». Не наше задача разбираться в происхождении, источниках и первоисточниках москво-петушьих откровений, но то, что там дело не обошлось без царя Соломона совершенно очевидно.
Увидеть ее на перроне, с косой от попы до затылка, и от волнения зардеться, и вспыхнуть, и напиться в лежку, и пастись, пастись между лилиями — ровно столько, чтобы до смерти изнемочь!
Правда, Венечка Ерофеев, герой поэмы Венедикта же Ерофеева, не желает совсем уж поддаваться вдохновляющей силе «Песни песней». Видимо, по мнению автора, несколько тысячелетий спустя это может показаться глупым и смешным, и чтобы не выглядеть таковым, он снижает стилистику ветхозаветного образца, пародирует ее или, лучше сказать, травестирует.
Она сама — сама сделала за меня свой выбор, запрокинувшись и погладив меня по щеке своею лодыжкою. В этом было что-то от поощрения и от игры, и от легкой пощечины. И от воздушного поцелуя — тоже что-то было. И потом — эта мутная, эта сучья белизна в глазах, белее, чем бред и седьмое небо! И как небо и земля — живот. Как только я увидел его, я чуть не зарыдал от волнения, я весь задымился и весь задрожал. И все смешалось: и розы, и лилии, и в мелких завитках — весь — влажный и содрогающийся вход в эдем, и беспамятство, и рыжие ресницы. О, всхлипывание этих недр! О, бесстыжие бельмы! О, блудница с глазами, как облака! О, сладостный пуп!
Достойно удивления, насколько органично добивается Венедикт Васильевич соединения несоединимого, сочетая в своем тексте различные лексические пласты и стили. Не случайно его поэма давно попала под литературоведческое скальпирование исследователей всего мира, не говоря уже об отечественных. К примеру, один ученый муж Б.Гаспаров купно с ученой дамой И.Паперно, выражение «баллада ля бемоль мажор» из нижеследующего отрывка посчитал анаграммой нецензурного слова «бл.дь» (см. «Встань и иди», сб. Slavica Hierosolymitana, Jerusalem: The Hebrew University, V-VI? 1981).
Эта девушка — вовсе не девушка! Эта искусительница — не девушка, а баллада ля бемоль мажор! Эта женщина, эта рыжая стервоза — не женщина, а волхвование!
Так ли оно на самом деле, неизвестно, а что-либо вразумительное на сей счет мог бы сказать только автор. А поскольку это, по вполне понятным причинам, невозможно, приходится либо доверять академическим домыслам, либо вспомнить, что для Венички грядущая возлюбленная из поэмы поначалу всего лишь пышнотелая бл.дь, истомившая сердце поэта и названная так без всяких анаграмм.
Я подумал: «Неслыханная! Это — женщина, у которой до сегодняшнего дня грудь стискивали только предчувствия. Это — женщина, у которой никто до меня даже пульса не щупал. О, блаженный зуд в душе и повсюду!».
Здесь тоже ни убавить, ни прибавить, отметим только, что ерофеевский зуд сродни набоковскому из «Лилит», и двинемся дальше.
А дальше — нас поджидает удивительный поэт Леонид Губанов, поведавший о том, в каком жанре он обычно приезжал к своей любимой девушке — примерно в таком же, в каком Веничка Ерофеев — к своей, живущей в Петушках.
Эта женщина недописана,
Эта женщина недолатана,
Этой женщине не до бисера,
А до губ моих, — ада адова...
Этой женщине только месяцы,
Да и то совсем непорочные.
Пусть слова ее не ременятся,
Не скрипят зубами молочными.
Вот сидит она, непричастная,
Непричесана — ей без надобности...
И рука ее не при часиках,
И лицо ее не при радости.
Все то хмурится ей, все то горбится,
Непрочитанной, обездоленной...
Вся душа ее в белой горнице,
Ну а горница недостроена.
Вот и все дела, мама — вишенка,
Вот такие вот, непригожие...
Почему она в доме лишенка?
Ни гостиная, ни прихожая.
Что мне делать с ней, отлюбившему,
Отходившему к бабам легкого?
Подарить на грудь бусы лишние,
Навести румян неба лётного?
Ничего-то в ней не раскается,
Ничего-то в ней не разбудится.
Отвернет лицо, сгонит пальцы,
Незнакомо-страшно напудрится...
Я приеду к ней как-то пьяненький,
Завалюсь во двор, стану окна бить,
А в моем пальто кулек пряников,
И еще с собой все что есть и пить.
«Выходи, — скажу, — девка подлая,
Говорить хочу все, что на́ сердце».
А она в ответ: «Ты не подлинный,
А ты вали к другой — а то хватится!».
И опять закат свитра черного,
И опять рассвет мира нового.
Синий снег да снег... Только в чем-то мы
Виноваты все, невиновные...
Я иду домой, словно в озере,
Карасем плыву из мошны...
Сколько женщин мы к черту бросили,
Скольким сами мы не нужны!
Этой женщине с кожей тоненькой,
Этой женщине из изгнания
Будет гроб стоять в пятом томике
Неизвестного мне издания.
Я иду домой, не юлю,
Пять легавых я наколол!
Мир обидели, как юлу,
Завели, забыв на кого!..
В нашем сборнике данные строки никак не озаглавлены, а кое-где в сети они фигурируют под оригинальным названием «Стихотворение о брошенной поэме». Как обстоит дело в действительности, мы утверждать не можем, приходится доверять все-таки печатной публикации.
В заключение же данной части нашего изложения представим стихи Геннадия Григорьева, попутно заметив, что на какого Григорьева ни укажи, всяко попадешь на поэта. Судите сами: Аполлон, Олег, Геннадий, Константэн (Константин)...
Что же касается Геннадия Анатольевича, то он нам интересен прежде всего стихотворением «Летний сад», где поэт, в частности, играет различными значениями глагола «случаться»:
Вам
в Летнем саду
не случалось случаться?
Там листья о низкое небо стучатся.
Там музы — из мрамора, сторож — из плоти.
Он музыку может свистулькой испортить.
Там звери
(которые рядом с Крыловым).
Там лебедь
(позвольте пожать мне крыло вам!).
Там пахнет стихами, бензином и травкой.
Там наглый мотор за Лебяжьей канавкой
грохочет как хочет
до первого часа…
Там, в Летнем саду,
я, случалось, случался, —
и стихотворением
За окнами грохочет пятилетка,
а мне с тобой — спокойно и легко.
Поведай мне о Блоке, блоковедка,
скажи, что мне до Блока — далеко.
Ты осторожна и хитра, как кошка,
и мне тебя не приручить никак.
И все-таки пора закрыть окошко.
Закрыть окошко и открыть коньяк.
Отбросим прочь рифмованную ветошь,
мы не за тем горюем и горим.
Мне далеко до Бога, блоковедыш...
О Блоке мы потом поговорим.
С одной стороны, поэту обидно, что пресловутая филологесса ставит его так низко, проводя совершенно неприемлемые параллели с классиком, с другой — не затем же первый заманил вторую на посиделки, чтобы рассуждать о Блоке! Хотя критикесса и хитра, как кошка, но поэт отменно знает все ее свычаи и обычаи. Он вроде бы неизвестно зачем закрывает окошко и известно зачем откупоривает коньячную бутылку. О Блоке лирическая личность намерена порассуждать потом, после того как случится то, ради чего она, личность, и затеяла с литературоведышем игру в кошки-мышки. И теперь становится понятным, во имя чего закрывается форточка — ради элементарной звукоизоляции, поскольку блок-симпозиум между тем, кто пишет и той, кто пишет о пишущем, происходит, по всей видимости, уже не в первый раз и дай, как говорится, Бог не в последний.
Кстати, отметим, что эти иронические вирши восходят, по нашему мнению, к бунинской «Поэтессе» (хотя адресаты и разнонаправленные: в одном случае — стихотворец, в другом — исследователь стихотворчества):
Большая муфта, бледная щека,
Прижатая к ней томно и любовно,
Углом колени, узкая рука...
Нервна, притворна и бескровна.
Все принца ждет, которого все нет,
Глядит с мольбою, горестно и смутно:
«Пучков, прочтите новый триолет...».
Скучна, беспола и распутна.
Сведущие люди утверждают, что в сих строках содержится несправедливый, жестокий и злой отзыв об Ахматовой. Но, как увидит читатель в дальнейшем, начатая Буниным литературная «традиция» — поминать женщин творческого склада худым словом — на Григорьеве не завершилась.
Юрий Лифшиц.
Ссылки по теме:
Сейчас 
